Я посох мой доверил Богу...

 

Отца Александра Меня убили 9 сентября 1990 года, рано утром, когда он шел из своего дома на электричку, чтобы ехать в Новосретенский храм поселка Новая Деревня, Пушкинского района, Московской области.

Очень многих людей это известие поразило, опечалило. А нас, его духовных чад, потрясло до глубины души. Каждый его прихожанин спросил себя: что я могу сделать для памяти нашего батюшки. Да, проходили посвященные отцу Меню и его духовному наследию вечера, конференции. Издавались и издаются его книги на родине и в других странах. Дважды в год, в день его рождения 22 января и в день гибели, конференцзал Государственной библиотеки иностранной литературы принимает сотни людей, несущих ему свою любовь и благодарность. Но личный вклад в это благородное дело не теряет своего значения.

В память о своём духовном наставнике я стала писать книгу о Библии и русской поэзии. Эта работа продолжалась 18 лет. Вышли три издания книги. Каждое последующее обогащалось новыми главами.

Эссе, которое вы видите на этой странице, - своеобразный дайджест Библии и русской поэзии. Да не смутит читателя разговорный стиль моего эссе и последующих глав . Книга начиналась с устных выступлений. Меня слушали старшеклассники Юношеской библиотеки на Беговой улице Москвы, завсегдатаи ЦДРИ, студенты, радиоманы. Разговорно значит, понятно. А я выше многих других качеств ценю ясность изложения.

Главы о И.А. Бунине и В.В. Маяковском, о поэте-классике и поэте-новаторе, чье поэтическое творчество то прямо, то косвенно, то про, то контра, но неизменно связано со Священным Писанием, по мнению автора, достойно представляют его работу.

 

 

Нельзя говорить о столь популярном ныне Серебряном веке русской поэзии, совершенно забыв про ее Золотой век. Разумеется, всякие деления такого рода условны. Но раз у многих на устах это примелькавшееся ныне выражение серебряный век, значит, должен существовать и век золотой.

Когда же он был? Может быть, он у нас не позади, а впереди, хотя Пушкина, Лермонтова, Блока никто из поэтов еще, кажется, не обошелВ своей огромной антологии Строфы века Евгений Евтушенко, блестящий знаток нашего предмета, относит своих ровесников и тех, кто помоложе, к Железному веку. Очевидно, названные выше корифеи вкупе с двумя-тремя десятками мастеров большого дарования, но калибром поменьше, и составляют искомый Золотой век.

А теперь стряхнем с себя годы и вспомним строки, которые в моё время положено было знать учащимся любой средней школы нашей страны:

С тех пор, как Вечный Судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья:

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья...

 

Все, в ком сильна школьно-хрестоматийная память, уже сообразили, что это отрывок из стихотворения Лермонтова Пророк. Кто учил его в 40-60ые годы, вряд ли догадывались, что у лермонтовского пророка, равно как и у пушкинского, есть прообразы в Библии. Наряду с Пятикнижием Книги древнееврейских пророков: Амоса, Осии, Исайи, Иезекииля, Иеремии и других входят в Ветхий Завет и составляют его, может быть, самую трепетную часть. Знаменитый угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул, Пушкин одолжил у Исайи (6-ая глава).

Многие помнят наизусть пушкинское:

 

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

 

Пророк Лермонтова ближе к библейским пророкам именно погибельной опасностью своей миссии. Так, Иеремия говорит от лица Бога: Вотще поражал Я детей ваших: они не приняли вразумления ; пророков ваших поядал меч ваш, как истребляющий лев (2, 30). Надо ли лишний раз напоминать судьбы тех писателей и мыслителей, что в ХХ веке, особенно в России, вздумали провозглашать любви и правды чистые ученья? Лермонтов предвидел их удел:

 

Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм, и худ, и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!

 

В ХХ веке вслед за Пушкиным и Лермонтовым к древнееврейским пророкам воззвал один из самых страстных и взыскующих правды поэтов Серебряного века: Максимилиан Волошин.

Волею судеб я прикоснулась к творчеству Волошина еще в середине 60-х годов. Сам М.В. умер до моего рождения, но вдова его, Мария Степановна, гостеприимная хозяйка Дома поэта в Коктебеле, приветила меня, впервые приехавшую в Дом творчества писателей поработать над своей новой книгой, допустила до сокровенных, непривычно тяжелых, величиной с амбарную книгу, машинописных тетрадей со стихами мужа. Большая их часть была тогда не опубликована. В числе других меня поразили своим высокоторжественным строем, совершенно особенной, необыденной речью вещи, написанные как будто на спор с трубадурами Октябрьской революции.

Библию я в свои тридцать лет даже не листала. Не будет преувеличением сказать, что именно Волошин приоткрыл мне дверь в бессмертную мудрость Книги книг. Есть у него прямые отсылки к еврейским пророкам. Стихотворение Родина он предваряет эпиграфом: Слова Исайи, открывшиеся в ночь на 1918 год. Читаются они поэтом так: Каждый побрел в свою сторону, И никто не спасет тебя (Ис. 47, 15). Не будем скрывать: патриоту Волошину были не чужды славянофильские настроения. Обращаясь к родине, он писал: Еще безумит хмель свободы/ Твои взметенные народы/И не окончена борьба, -/Но ты уж знаешь в просветленьи,/Что правда Славии в смиреньи,/В непротивлении раба... Славия, по-волошински, это Россия в ее славянской, литературно-возвышенной ипостаси. Однако злой дух русской истории разгулялся с такой неумолимой силой, что чуткий Макс никогда больше не касался примиренческих струн своей лиры. В стихотворении Явление Иезекииля он прощается со всеми иллюзиями такого рода. Для него, как и для великих пророков древности, отверзлись небеса, и слово Господне, суровое, нелицеприятное, потекло через него к народу, обремененному беззакониями (Ис.1,4).

Думаю, не нужно долго объяснять, чем было для меня, вчерашней комсомолки, трезво-независимое мнение поэта об Октябрьской революции, которую известные мне поэты или превозносили (Маяковский и множество немаяковских), или относились к ней с обезоруживающей индиферентностью (Пастернак: Какое, милые, у нас /Тысячелетье на дворе?) Теперь же в стихах Волошина меня поражает другое. Зацитированы до неприличия, особенно в последние годы, его программные, гуманнейшие строки из стихотворения Гражданская война:

 

А я стою один меж них

В ревущем пламени и дыме

И всеми силами своими

Молюсь за тех и за других.

22 ноября 1920

(При Врангеле)

 

Он не считал нужным оправдывать свою так называемую аполитичность.Ошибется тот, кто сочтет Максимилиана Александровича этаким непротивленцем злу, христосиком, с которым что хочешь, то и делай. Был он человеком бурных страстей, жадным до жизни, прошагал пешком пол-Европы, стрелялся на дуэли с Гумилевым, защищая, как лев, поруганную честь женщины, чужой невесты, не боялся ни белых, ни красных...

В Автокомментариям к стихам, написанным во время революции М.В. так объясняет свою позицию: Поэту и мыслителю совершенно нечего делать среди беспорядочных столкновений хотений и мнений, называемых политикой. И оттуда же, только ниже: Молитва поэта во время гражданской войны может быть только за тех и за других: когда дети единой матери убивают друг друга, надо быть с матерью, а не с одним из братьев.

Не могу не затронуть в нашей беседе вопроса об отношении христианских поэтов к еврейству. Увы, в этой огнеопасной области встречается всякое. Как, впрочем, и в религиозной философии, где явные юдофилы (Владимир Соловьев, Бердяев, отец Булгаков) соседствуют с юдофобами (Леонтьев, отчасти Розанов). Вообще-то христианин-антисемит это нонсенс. Такого не может быть по определению. Так как история христианства не представима без истории иудаизма. Возьмите в руки Библию: четыре пятых составляет Ветхий Завет, повествующий о событиях до Р.Х., и лишь одну пятую Новый Завет, начинающийся с длинной еврейской родословной Христа. Тора незыблемое основание Книги книг никуда от этого не денешься.

О Волошине я вспомнила не раз, когда в один из достопамятных дней осуществила, наконец, свою двадцатилетнюю мечту: с помощью добрых людей (назову Лилю Цибарт, русскую немку, проживающую на границе Германии и Швейцарии) оказалась на окраине Базеля. А потом и в Дорнахе, куда можно доехать менее чем за час - сначала трамваем, потом электричкой. Меня влек к себе Гётеанум, построенный в начале Первой мировой войны усилиями представителей 19-ти наций. Этим храмом искусств, храмом дружбы народов, посвященным великому Гёте, бросали вызов мировой бойне властитель дум европейской интеллигенции доктор Рудольф Штайнер и его ученики. Первый, деревянный, Гётеанум сгорел, а вернее, был подожжен ненавистниками человеколюбивых идей, но на его месте через много лет вознесся Гётеанум второй, серо-белый на небесном фоне, бетонно-воздушный, округло-овальный. Он и ныне продолжает быть центром антропософии, культуры и образования. Литература и искусство, медицина, философия, педагогика ищут и находят на почве старомодного, идеалистического знания подсказки для решения жгуче современных вопросов.

Жаль, что на ретроспективной выставке, устроенной в фойе, я не увидела имен и портретов Макса Волошина и Андрея Белого, которые принимали в строительстве первого Гётеанума живейшее участие.

О Волошине мы говорили достаточно. Перехожу к Андрею Белому.

Его поэма, Первое свидание, написанная в начале 20-х в холодной и голодной Москве, во многом пророческая. И было много, много дум;/И метафизики, и шумов.../И строгой физикой мой ум/Переполнял: профессор Умов./Над мглой космической он пел,/Развив власы и выгнув выю,/Что парадоксами Максвелл/Уничтожает энтропию,/Что взрывы, полные игры,/Таят томсоновые вихри,/И что огромные миры/В атόмных силах не утихли,/Что мысль, как динамит, летит/Смелей, прикидчивей и прытче,/Что опыт новый.../- Мир взлетит!/Сказал, взрываясь, Фридрих Нитче (...)/ Я сын эфира, Человек, -/Свиваю со стези надмирной/Своей порфирою эфирной/За миром мир, за веком век. Заглянем в словарь: порфира по-гречески пурпурная королевская мантия; эфир в античной мифологии - верхний лучезарный слой воздуха, наше седьмое небо. Стало быть, человек способен владычествовать над небом, как над землей, если только его легкомыслием и попустительством не обернется трагедией новый опыт.

Не обязательно знать, что Умов профессор физики МУ в 900-х годах; английский физик Максвелл один из основоположников статистической физики, предсказавший существование электро-магнитных волн, догадавшийся об электро-магнитной природе света; его соплеменник Томсон автор теории вихревого строения вселенной, открывший электрон. Каждый может подставить другие славные имена в эту поэтическую формулу вселенской тревоги. Непревзойденный мастер стиха, Белый крепко держит в руках ритмический руль, и только сумасшедшая пунктуация вкупе с грозным содержанием выдает его истинные чувства. Не забудем, что Первое свидание писалось, когда в России уже произошел страшный социальный взрыв. Не предвестник ли он того, фридрих-нитчевского, а если предвестник, то что может сделать сын эфира, Человек, чтобы остаться человеком под Дамокловым мечом, нависшим над всем живым?..

А.Б. никогда не отделял себя от России. Вскоре после смерти Блока и расстрела Гумилева (в одном и том же 1921-м году) он уехал в Германию. Многие считали: навсегда, но, испытав на чужбине много личных ударов, он вернулся. Поехал к любимой женщине, а отъехал, как теперь выражаются, с другой женщиной, тоже вскоре ставшей любимой. В Германии посетил Штайнера и Гётеанум, с которыми вскоре расстался навсегда, сохранив благодарность своему учителю до смертного часа. Его воспоминания о Штейнере написаны в 29 году под Москвой, в Кучино, впервые напечатаны по-русски 52 года спустя в Париже и только недавно переизданы на родине.

Новая Россия не пощадила своего верного сына. Он оказался бомжем и только заботами преданной жены имел в Подмосковье хоть какую-то крышу над головой. Он пережил арест своей последней подруги-антропософки и с величайшим трудом вырвал ее из кровавых шестеренок репрессивного механизма. Он много писал и даже кое-что печатал, но его не понимали новые читатели и слушатели, над ним высокомерно смеялись политчиновники, поставленные для управления культурой. О писателе такого масштаба трудно сказать, победитель он или побежденный. По житейским меркам, конечно, последнее. Но если я скажу вам, что в Баварской б-ке 90 книг А. Белого, что в России выходят том за томом его сочинения во всех жанрах, а докфильм о нем Охота на ангела получил не так давно Нику, наверное, вы измените мнение на противоположное...

Я долго приноравливалась к следующему нашему герою: Вячеславу Иванову. Кто только не побывал на его знаменитой петербургской башне: Блок, Белый, Сологуб, Волошин, Ахматова, Гумилев, Ремизов, Горький, Бердяев, Кузьмина-Караваева, Мейерхольд, Бакст, Сомов... И еще десятки, если не сотни посетителей... Одного, пожалуй, назову: Виктор Максимович Жирмунский. Слышала от него, что, поднимаясь на седьмой этаж дома по Таврической улице, он, тогда пишущий стихи студент, испытывал настоящий трепет. В.М. не любил при встрече по-московски целоваться просто дружелюбно, по-петербургски пожимал руку. Не раз пожал и мне. А с хозяином башни, хотя бы при знакомстве, тоже, наверное, обменялся приветствием. Неужели только одно рукопожатие отделяет меня от поэта, драматурга, переводчика, теоретика символизма Вячеслава Ивановича, носившего такую распространенную в России фамилию? Не Иванов, а Иванов, - мягко переставив ударение со второй гласной на первую, поправил меня, выпускницу Литинститута, двоюродный дядя, и от зафиксированного на всю мою последующую жизнь ударения повеяло Серебряным веком русской культуры.

Не могу писать о поэте, не полюбив его. Пастернака, Ахматову, Цветаеву я открыла для себя в ранней юности. Вначале представление о них было очень приблизительное, а то и искаженное. Об Ахматовой, например, я впервые узнала из Постановления ЦК партии о журналах Звезда и Ленинград. Но хула не гасит интереса к поэту, особенно в младые годы, скорее подстегивает. Неиспорченная душа старшеклассницы алкала узнать о гонимой поэтессе, о замалчиваемых поэтах больше и больше.

А вот Вячеслава Иванова открыть для себя мне тогда не довелось. Воспоминания Евгении Герцык, любившей его необыкновенной женщины, и воспоминания об отце Лидии Ивановой, музыканта, композитора, всю жизнь посвятившей музыке, отцу и младшему брату, растопили льдинки в моем сердце. Кто был в Риме, мог видеть дом на ул. Леона Батиста Альберти, 25, где Иванов прожил с семьей много лет, и до войны, и во время войны, и даже потом. Там висит мраморная доска на двух языках, русском и итальянском. В.И. поздно начал как поэт, много лет посвятив учебе, а затем преподаванию, профессорству.

Один из неписаных законов интеллектуальной жизни: когда мы всерьез чем-то или кем-то заинтересовались, где-то там, наверху, открывается некий клапан, и к нам начинает поступать свежая, иногда избыточная, но чаще необходимая информация. Не раз убеждалась в этом на собственном опыте. Только-только начав работать над Ивановым, слушаю по телевизору беседу со Светланой Аллилуевой, достаточно, думаю, известной моим читателям и слушателям. Оговорюсь сразу: какие бы злодеяния ни свершались именем ее отца и с его согласия, к дочери я отношусь с уважением и даже испытываю чувство родства. Ее путь от безверия к вере, золотым пунктиром намеченный в книгах, - это и мой путь, наш путь. Рассказывая о своем трудном духовном восхождении, об извилистой житейской судьбе, она процитировала в телеинтервью свои любимые стихи, всего одну строфу, не называя автора. Стихи-упование, стихи-оправдание. Смутно знакомые. Но чьи? Начинаю перебирать: Блок? Нет. Гумилев? Тем более нет. Пастернака, Ахматову и Цветаеву знаю назубок; нет и еще раз нет... В процессе работы над главой книги штудирую ивановский Римский дневник. Вот же они, вот! И первая строфа, и две последующие:

 

Я посох мой доверил Богу

И не гадаю ни о чем.

Пусть выбирает Сам дорогу,

Какой меня ведет в Свой дом.

А где тот дом от всех сокрыто;

Далече ль он утаено.

Что в нем оставил я забыто,

Но будет вновь обретено,

Когда, от чар земных излечен,

Я повернусь туда лицом,

Где знает сердце буду встречен

Меня дождавшимся Отцом.

 

Как многое вмещают стихи Римского дневника! Перед поэтом проходит вся его жизнь, грешница святая. Оживают в памяти любимые имена: Тютчев, Гоголь, художник Иванов, Владимир Соловьев, Фет. Важную смысловую нагрузку несут библейские персонажи: Адам, Каин, Иов, Рахиль, Лия. Но и Люцифер, Князь Мира, Зверь неизменно пишутся поэтом с большой буквы...

В эмиграции завязываются дружбы В.И. с умнейшими людьми его времени. В том числе с Мартином Бубером, главным редактором журнала Die Kreatur, где в немецком переводе была напечатана Переписка из двух углов Иванова и Гершензона. О Бубере поэт писал одному своему корреспонденту: Это еврейский праведник с глазами, глубоко входящими в душу(...) Он полон одной идеей, которая и составляет содержание умственного движения, им возглавляемого; эта идея вера в живого Бога, Творца, и взгляд на мир и человека, как на творение Божие. На этом, прежде всего, должны объединиться, не делая в остальном никаких уступок друг другу, существующие в Европе исповедания. Человек много возмечтал о себе и забыл свое лучшее достоинство быть творением Божиим по Его образу и подобию. Не нужно говорить о Божестве, как предмете веры, это разделяет и надмевает; нужно Европе оздоровиться сердечною верою в Создателя и сознанием своей тварности. Эти стародавние истины звучат в современности ново и свежо...

Не забудем, что в Италии и повсюду кипит Вторая мировая война. Муссолини чеканит свои речи. На римской площади Венеции выкрикиваются мерзкие лозунги. Хлеб по карточкам. Бомбежки. Убежище узкая щель, пещера. Там члены семьи Ивановых жмутся друг к другу, чтобы, как вспоминает дочь поэта, всем вместе умереть. С трудом сводят концы с концами. Тихонько слушают запрещенные радиопередачи. Глава семьи болезненно переживает политические события... Все это тоже проникает в Римский дневник.

 

Рассказать - так не поверишь,

Коль войны не пережил,

Коль обычной мерой меришь

Моготу душевных сил.

Всё, чего мы натерпелись,

Как под тонкий перезвон

Что ни день, каноны пелись

Безыменных похорон,

А волчицей взвыв, сирена

Гонит в сумрак погребов,

Голосит: приспела смена

Уготованных гробов...

 

Стих сухой, нагой; он не гнется под тяжестью блестящих навесок, как еловые лапы рождественской ели. Похожие стихи писались и по другую линию фронта, на далекой родине. Русскому поэту еще горше оттого, что он виноват без вины: Италия, где он живет, воюет на стороне Гитлера

 

...нам ли клясть былое?

С наших согнано полей,

На соседей лихо злое

Лише ринулось и злей.

 

Престарелый профессор, вечно молодой поэт и в Дневнике остается верен себе: бытовое, привычное растворяется в бытийном, античные образы расцвечивают библейскую основу. И все-таки Библия, Евангелие ствол, из которого произрастает все остальное.

 

Хирурги белые, склонясь к долине слез,

О неба действенные силы,

Вы плоть нам режете, бесчувствия наркоз

Вливая в трепетные жилы.

И, гнόйник хульных язв, растленный Человек,

Пособник дьявола злорадный,

Исток отравленный несущих скверну рек,

Не брошен вами Смерти жадной.

Целите вы, что тварь Творцу дает целить,

И мнится вам, что не достанет

Христовой Крови всей смоль мира убелить,

Но капать Кровь не перестанет.

Иванов скончался в Риме в 1949 году. В свои закатные годы, как пишет дочь, Вячеслав становился все светлее, гармоничнее, проще. Он радовался всякому проявлению жизни: солнцу, Риму, ласковому движению, веселью и юмору (...) Он умел любить. Любить до конца. Прах его покоится на римском кладбище Тестаччио (Testaccio), около любимого им Авентинского холма. Вспоминаются строки: В стенАх, ограде римской славы,/На Авентине, мой приход - Базилика игумна Саввы,/Что Освященным Русь зовет...

Освященной хочется назвать и поэзию Вячеслава Иванова, невзирая на все ее издержки.

Известно не совсем справедливое высказывание Блока об Ахматовой: она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом. Ахматововеды давно обратили внимание на то, что многие любовные стихи А.А. пронизаны религиозным чувством. Из ребра твоего сотворенная,/Как могу тебя не любить?, А в Библии красный кленовый лист/Заложен на Песни Песней, Закрой эту черную рану/Покровом вечерней тьмы/И вели голубому туману/Надо мною читать псалмы. По-моему, нельзя упрекнуть поэтессу в том, что, как говорилось выше, она ставит своего любимого (имена меняются, но образ избранника достаточно постоянен) на место Всевышнего. Нет, иерархия всегда сохраняется. Любя, страдая, томясь одиночеством вдвоем или одиночеством в одиночку, теряя с таким трудом обретенное счастье и возвращая его, пусть с другим, пусть на миг, А.А. всегда помнит о вечных ценностях. Порой она как будто будит себя от сладкого, но тяжелого сна: О, есть неповторимые слова,/Кто их сказал, истратил слишком много,/Неистощима только синева/Небесная и милосердье Бога.

Другое дело Марина Цветаева. Вот к ней слова Блока имеют прямое отношение. Трагическое неверие - так назвал свою статью о М.Ц. Никита Струве. Статья очень сильная, аргументированная, с ней, как говорится, не поспоришь, и все же хотелось бы кое в чем возразить автору. Трагическая вера - так определила бы я главный нерв жизни и творчества поэтессы. Натура экстатическая, натура религиозная, она жаждет веры, но о ней не просит, говоря словами Тютчева. Захлебываясь чувством любовной страсти то к одному, то к другому, в основном вымышленному, хотя имеющему прототипа объекту, М.Ц. готова сотворить из него идола, поставить его на место Бога и кадить ему, забыв себя и то, что мы называем объективной реальностью. Естественно, что кумиры рушатся, жажда веры так и остается неудовлетворенной, а в душе образуется вакуум, с каждым новым горьким опытом все более глубокий и ненасытный.

Расставание мужчины и женщины в Поэме конца поэтесса уподобляет разрыву Давида с Иеговой. Если он и она разойдутся, случится нечто непредставимое, ставящее историю богоизбранного народа, племени Давидова, на край катастрофы. О своих мучениях она говорит также в библейском ключе: Ладонь, наконец, и гвоздь. Примеряя к себе распятие Христово, из-за чего? Из-за любовной неудачи! поэтесса в сущности богохульствует. Но таким запредельным страданием пропитаны эти строки, что над этим не задумываешься. Что если такая безмерная душа, как у М.Ц., способна пережить личную трагедию, как крушение семьи, судьбы и, главное, веры? Она его обоготворила, и вот спала пелена с глаз, и кумир рухнул со своего пьедестала...

Борису Пастернаку я обязана очень многим, возможно, даже тем, что беседую с вами на религиозные темы. Не секрет, что еврей по происхождению Борис Леонидович, сын выдающегося художника и талантливой музыкантши, никогда не изменявших вере предков, был христианином. Крестила его няня в детстве, что снимает с него возможные упреки в приспособленчестве.

У Пастернака есть стихи о Рождестве, о рождественской ели как его символе. В знаменитом пастернаковском романе Доктор Живаго Той, что подарила Бога грешной земле, посвящены строки, которые можно назвать стихотворениями в прозе. Я, во всяком случае, помню их наизусть со студенческой поры. И мистерия Распятия две тысячи без малого лет спустя воспринимается им с небывалой силой чувства: Сады выходят из оград,/Колеблется земли уклад,/Они хоронят Бога.

Именно сила веры в Высшее начало (в его христианской ипостаси) предохранила поэта от древнейшего греха: кумиротворения, идолопоклонства. Он не делал себе богов ни из боготворимых женщин (эпитет так и оставался эпитетом), ни из кумира миллионов вождя Иосифа Сталина. Что касается любимых дам, то, очаровавшись, даже женившись, что проделывал дважды, набухнув, как греческая губка, стихами (А завтра, поэзия, я тебя выжму/Во здравие жадной бумаги), поэт довольно скоро охладевал к предмету своей страсти. Умница Цветаева считала, что это диктуется охранительным божеством его гения, который должен быть свободен.

Сложнее обстояло дело с вождем всех времен и народов. Сейчас об этом пишут много, даже слишком много. Встретились они еще в середине двадцатых, когда согласно мемуарам недотроги, тихони в быту Ольги Ивинской, по воспоминаниям Б.П., на него из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба, поэт увидел в нем по росту двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом.

Однако главный миф своего времени он, судя по всему, разделял. Миф о вожде всех времен и народов. Кто без греха пусть бросит в него камень. Да, Пастернак писал письма Сталину, посвящал ему стихи. Известно его отдельное обращение к вождю в связи со смертью Аллилуевой (32 год). Известны и письма-челобитные, не за себя, а за мужа и сына Ахматовой, которые были освобождены из заточения на другой же день. Известна письменная благодарность за сталинский отзыв о Маяковском. Признав того лучшим талантливейшим поэтом эпохи, вождь дал Б.П. возможность жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями (цитирую), без которых поэт не любил жизни.

Сталин отвечал взаимностью. Весьма своеобразной другой тираны не знают. Сгноив Мандельштама, сгноив мужа Цветаевой, гноя в тюрьмах и ссылках сына Ахматовой, он повелел своим опричникам не трогать этого небожителя. И Пастернака не тронули.

И все-таки даже сильно отретушированный лик вождя не закрыл для поэта Божьего лика. Для меня Доктор Живаго - самый религиозный из написанных уже в нашу бытность русских романов. Пастернаковские стихи последнего десятилетия самые религиозные стихи в русской поэзии ХХ века. Вера в Высшее начало, изгнанная с земли, где он родился, где, дважды поборов соблазн эмиграции, остался до самой смерти, пребывала, росла в его сердце и всем его существе до конца. Именно ей обязан он великим даром внутренней свободы. И невозможно не поверить ему, когда он пишет в 47 году Константину Симонову: Я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой ее поворот приемлем. Он уже начал писать роман, и пряма означает не прямолинейность, не знающую поворотов, а нечто другое...

Свистопляска вокруг имени великого поэта и его самого известного произведения ускорила, вероятно, его смерть и может быть названа гибелью. Но все равно я вижу его победителем и провидцем.

Б.Л. в своем Гамлете не стыдится вслед за Библией произнести моление о чаше. Ночь. Гефсимания. В этом месте под Иерусалимом, действительно, был сад, гефсиманский сад. Ученики, которых Учитель взял с собой, уснули, а Он, продолжая скорбеть и тосковать, произносит: Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты (Мф.26,37,39).

Пастернак верен оригиналу:

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске,

Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи

Тысячью биноклей на оси.

Если только можно, Авва Отче,

Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю Твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль.

Но сейчас идет другая драма,

И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один. Всё тонет в фарисействе.

Жизнь прожить не поле перейти.

 

Судя по всему, человечеству предстоят нелегкие годы. Астролог Павел Глоба в канун каждого новогодья наговаривает в телевизор Бог знает что. Не потому ли стал таким смелым, что живет в Германии? Но заострим сердце мужеством, как советует отечественное Слово и, прижав к груди томики любимых поэтов, будем по-прежнему вершить подвиг сестры нашей - жизни.